Игорь Волгин: «Но зряч старик Гомер…»

Волгин Игорь Леонидович
Сен 10 2015
В газете "НГ-ExLibris" опубликовано интервью с руководителем семинара поэзии в Литинституте Игорем Волгиным. Игоря Волгина литературной (да и не только) аудитории представлять не нужно. Долгие годы во всех своих многочисленных ипостасях он неизменно радует коллег, учеников и всех ценителей русского слова. Поводом для нынешнего разговора стала поэтическая книга «Персональные данные», которая вышла после долгого перерыва. С Игорем ВОЛГИНЫМ беседовала Елена СЕМЕНОВА.

– Игорь Леонидович, многие литераторы давали определения поэзии. Начиная от того, что «поэзия должна быть глуповата», и заканчивая пафосными высказываниями. Многие считают поэзию легкомысленной, а в то же время, по статистике, на сайте Стихи.ру около 600 тысяч авторов. Что для вас поэзия сейчас?

– Мне кажется, попытки дать исчерпывающее определение – занятие довольно бессмысленное. Ни одно из них не будет полным. Как сказал Борис Пастернак (правда, применительно к женщине): «и прелести твоей секрет разгадке жизни равносилен». Возможно, поэзия и есть разгадка жизни (не сочтите за очередной трюизм): «процесс», очевидно, никогда не завершится. Мастерство, конечно, не пропьешь. Но что значит мастерство Пушкина без «самого» Пушкина? Он сам и есть это мастерство. Упомянутая вами тяга к стихописанию – дело, конечно, благородное. Но порой, как заметил однажды Мандельштам, «...это не что иное, как неудачное цветение пола, стремление вызвать к себе общественный интерес, это жалкое, но справедливое проявление глубокой потребности связать себя с обществом, войти в его живую игру». И когда другой поэт, его тезка, в своей нобелевской лекции вдруг ошеломляет публику заявлением, что поэзия – наша «видовая цель», что он имеет в виду? Очевидно, речь идет о том, что поэтическое восприятие мира станет естественным состоянием человеческой души. (Не то же ли имел в виду Гоголь, говоря, что Пушкин – это русский человек в полном его развитии, каким он явится через 200 лет.) Срок почти исчерпан – но, увы! Может быть, поэзия – это напоминание о собственном несовершенстве и попытка таковое несовершенство преодолеть.

– Какой вашей литературной работой вы гордитесь и почему?

– Вообще гордиться чем-то тобою написанным, метафизически небезопасно. Другое дело, что какие-то мои вещи мне ближе. Полагаю, удалось написать десяток-другой стихотворений, за которые не стыдно. Мне дорог большой цикл работ о «Дневнике писателя». Ибо тогда, «пускаясь на дебют», я шел по абсолютной целине. Сейчас вокруг «Дневника» возникла целая научная индустрия. Но я никогда не забуду сладость первого шага. То же – «Последний год Достоевского». Скоро исполнится 30 лет со дня выхода этой книги (мытарства, которые претерпела рукопись, – отдельная песня: если бы не участие Дмитрия Лихачева и Натана Эйдельмана, она так бы и не увидела свет). Там были целые материки, куда, как я позволил себе выразиться позднее, не ступала бодрая нога достоевсковеда. Отрадно, что и наши, и зарубежные читатели находят книгу (последнее издание 2010 года) ничуть не устаревшей. Еще бы я назвал «Пропавший заговор». В другие мои книги, например в «Уйти ото всех. Лев Толстой как русский скиталец» или в «Родные и близкие», я бы внес значительные уточнения и дополнения. А вот почти 800-страничная книга «Возвращение билета. Парадоксы национального самосознания» практически не дошла до читателей: в магазинах, во всяком случае, она не наблюдалась.

– Вы долгие годы почти не писали стихов, а углубились в исследовательскую и педагогическую работу. И это при том, что все это время вы руководили студией «Луч» – непрестанно «варились» в поэтической среде. В чем причина столь продолжительного молчания и возвращения к стихам?

– Как говорится в одном из анекдотов о Чапаеве: «Видите ли, Петя…» Это вещь очень личная, сокровенная. Вот Дмитрий Быков полагает, что мне стал неинтересен мой лирический герой. В этом есть доля правды. Но дело еще и в том, что поэзия не терпит измен. Даже с Достоевским. Она не одобряет существования на два дома. С другой стороны, Достоевский тоже не выносит соперничества. Мне казалось, что именно в исторической прозе я смогу «адекватно» выразить и свое понимание жизни, и кое-какие мысли о ней. Хотя в тогдашних моих мотивах, как я теперь догадываюсь, присутствовало некоторое лукавство. Возможно, это было подсознательным бегством от смертельного риска, малодушной попыткой физического выживания. Ведь сказано: «нахлынут горлом и убьют». А возвращение, что ж: дарован, очевидно, последний шанс.

– В своей статье о вас («Новые известия» от 28.11.14) и в программе на телеканале «Культура» Евгений Евтушенко назвал некоторые из ваших стихов гениальными и завершил так: «А ты и вправду, Игорь, – первый из досточтимых достоевсковедов – попал в первую десятку русских поэтов и вряд ли оттуда уже выберешься».

– Вообще-то с классиками не спорят (смеётся). Я имею честь быть знакомым с Евгением Александровичем более полувека – и меня всегда поражала в нем удивительная благожелательность к товарищам по поэтическому цеху, способность слышать и различать чужие голоса. Для нас, его младших современников, такое качество драгоценно.

– В разные годы вы написали стихотворения с диаметрально разным посылом. Это «Ты говоришь, что книжная культура – лишь мертвый слепок», где читаем «Посмотрим: жизнь направо, жизнь – налево./ …Но слепы мы. Но зряч старик Гомер» и из поздних – «Не хочу я больше быть ученым…», где «за светильник разума – Эразма я и гроша медного не дам». Что это – следствие пресыщения или новое осмысление?

– Да нет, и тут и там – своя правота. «Старик Гомер» – это метафора всей культуры, которая ничуть не меньшая реальность, чем, скажем, «почва». (Кстати, наши подлинные почвенники ХIX века мыслили о соединении этих начал). А второе стихотворение – просто о неизбывности живого чувства: «Был я умный,/ врал напропалую,/ но мое устало ДНК./ Дай тебя я лучше поцелую/ на исходе летнего денька». ДНК здесь именно «оно», хотя грамматически это и неточно.

– Какой период, по-вашему, сейчас переживает мировая поэзия вообще и российская в частности? Спрашиваю потому, что мнения полярны – одни говорят о смерти, другие о небывалом возрождении.

– Знаете, об упадке поэзии твердили всегда, даже в ее золотые годы. «И Пушкин стал нам скучен,/ и Пушкин надоел,/ И стих его не звучен,/ и гений охладел./ «Бориса Годунова»/ он выпустил в народ:/ Убогая обнова –/ увы! – на новый год!» Это напечатано в журнале «Северный Меркурий» в 1831 году. Состояние поэзии и общественное к ней внимание, как говорят в Одессе, две большие разницы. Позволю автоцитату: «И Бог мычит, как корова./ И рукописи горят./ Вначале было не Слово,/ а клип и видеоряд./ О, дивный мир этот тварный –/ пою тебя и хулю./ Хотя мой запас словарный/ давно стремится к нулю». Поэт по-прежнему «чрез звуки лиры и трубы» пытается воссоздать вербальную картину мира. Но это почти никак не влияет на акустику века. Если для «продвинутых» читателей всегда существовали некие поэтические коды, знаки культурного опознания (например: «я достаю из широких штанин», «неужели я настоящий и действительно смерть придет», «покуда над стихами плачут», «мой милый, что тебе я сделала» и т.д.), то теперь аудитория сильно сегментирована и часть ее поражена «глухотой паучьей»: «общественное ухо» почти не различает богатейший диапазон ментальных значений. Между тем именно поэзия фиксирует и одновременно формирует мирочувствование нации. Недаром говорят, что Гомер создал Элладу.

– У каждого поэта есть любимый город или другое географическое место, сильнее всего пробуждающее вдохновение. Какой город вдохновляет вас и почему?

– Тут опять не обойтись без стихов… «Я москвич, под бомбами зачатый,/ и рожденный в городе Перми». Я вырос в Москве и кое-что о ней написал. Балчуг, Садовническая (бывшая улица Осипенко), Пятницкая, Ордынка – все это моя малая родина, «ареал обитания». И еще район трех вокзалов – Ольховка, Красносельская… Недавно на Садовнической снесли дом, где я жил в детстве, снесли 626-ю школу. Но, к счастью, – как памятник конструктивизма 30-х – сохранилась школа № 518, куда я пошел в первый класс… Как сказал Давид Самойлов: «И в той Москве, которой нет почти/ и от которой лишь осталось чувство…». Это чувство – может быть, атавистическое, фантомное – с годами все сильнее. Впрочем, об этом сказано давно и куда лучше нас: «Вновь я посетил тот уголок земли…».